WWW.BORODINSKY.COM - Бородинский Хлеб - Borodinsky Bread





Отечественная война 1812 года в литературе.

Пожар Москвы. 1911 год.



Записки М.И.Маракуева.


1812 года июня 10-го дня выехал я из Ростова в Ромны по обыкновенному течению дел наших, на Ильинскую ярмарку. Во время бытности моей в Украине не было еше в народе никаких особенных опасений войны, а тем менее войны внутри отечества. Дух народный не терпел французов, но не боялся их; но уже с самого Тильзитского мира не только люди знающие, но и простой народ считали войну близкой, и мысль о столь сильном враге тяготила всякого, хотя далеко было думать, что он может оскорбить нас еще внутри отечества. Привыкнув слышать о войне издалека, никто не воображал о сем событии, тем более страшном, чем менее ожидаемом. Я, как теперь помню, с каким восторгом читали о победе при Эйлау и какие лестные надежды занимали публику, судя по первым успехам лишь только начавшейся войны. И вместо исполнения таковых надежд, в одно почти время, публика узнала о сражении под Фридландом и о мире в Тильзите. Такая неожиданность привела в уныние всех. С тех самых пор всяк ожидал непременно войны жестокой, и на сей раз «глас народа, точно был глас Божий».



11 июля 1812 г. Я, подъезжая к Москве, узнал, что государь император находится в Москве и прибыл неожиданно. Приезжаю на квартиру около половины дня, но никого не застаю; через полчаса приходит Овчинников и с первым словом подает мне печатный лист: «Воззвание к первопрестольной столице нашей Москве!» Когда я пробежал его, холодный пот выступил по всему моему телу; ужас, смешанный с каким-то болезненным чувством души, мешал видеть предметы в настоящем их виде. Это воззвание в первый день так напугало московских жителей, еше непривыкших, робких и болтливых, что многие полагали, будто неприятель находится всею силою по сю сторону Смоленска, а сто тысяч конницы — не далее Можайска. Так предчувствовали судьбу свою!


12 июля. Было в Кремле молебствие о мире с турками. Государь изволил шествовать с Красного крыльца в Успенский собор. Архиерей встретил Его Величество в дверях собора с крестом и говорил приветствие. Что государь император ему отвечал, звон колоколов и шум народа мешали услышать. Кремль был полон народа, всякий желал читать во взорах монарха судьбу отечества, и, сказать правду, величественное чело его показывало великую заботу.
Но вот что странно: публика знала о заключении мира с турками и отнюдь не думала, что это было событие важное для отечества и что можно сему радоваться и торжествовать. Кого ни спросишь, мир, что ли, с турками ныне праздновали? Отвечают: говорят так, но это неимоверно. Так был расстроен и встревожен дух народный бедствием, грозившим каждому из нас, что не мог дать цены столь драгоценному подвигу Кутузова.


12 июля. Во время происходившего молебствия в Кремле, когда он по обыкновению был, так сказать, набит народом, вдруг разнеслась молва, выдуманная неблагонамеренными людьми, будто собрали в Кремль народ под предлогом молебствия для того, чтобы, как Кремль наполнится любопытными, запереть все ворота и брать каждого силою в солдаты. Едва эта молва промчалась, как чернь ринулась вон, и в несколько минут Кремль опустел. Из Кремля разнеслось это по всей Москве, и множество черного народа из нее разбежалось: так простой народ, по невежеству своему, бывает легковерен.
К вечеру того дня мы собрались из Москвы выехать в Ромны, но удержал нас И.С. Губкин, который, имея по делам торговым надобность быть в Ромнах, опасался оставить в Москве свое семейство, а потому и решился взять его с собой. Поздно приехали мы вместе с ним в дом его тестя Титова, у Калужской заставы; тут пробыли до утра, пили на балконе чай и плакали, воображая, что неприятель завтра или послезавтра будет в Москве и, быть может, более не увидимся: так близка казалась опасность московским жителям.


13 июля. Поутру мы выехали из Москвы и видели по дороге, недалеко от Москвы, толпы мужиков, из нее ушедших. Они спрашивали нас: что делается в Москве и не берут ли в солдаты?
12-го числа послал я в Ростов нарочного с этими вестями и с печатным воззванием, подлинник которого и теперь хранится у меня.
В следующий день в Москве дворянство и граждане были приглашены к пожертвованиям на защиту отечества, с несказанным усердием и ревностью возлагали они избытки свои на алтарь отечества. Дворяне жертвовали, вооружая на свой счет ратников, из своих крестьян от 23 человек одного, а купечество — деньгами, всякий по своему усердию. Весьма многие жертвовали по 20, 30 и 50 тыс. рублей. Впоследствии пожертвования производились и по всем городам. Ростов принес в дар отечеству 50 тыс. рублей: это второе нашего города пожертвование.
Дорогой в Ромны мы ехали нескучно: горевали, спорили и смеялись над трусостью некоторых из нашей компании. На каждой станции рассматривали на досуге карту России, предполагали, угадывали и надеялись.
В Орле начальство крайне было озабочено. В Неплюевской, за 40 верст не доезжая Ромен, съехались с барином, которому на досуге сообщили московские новости и показали воззвание. Он до того потерял голову, что говорил как помешанный, что при всей неопытности нашей казалось нам до крайности смешным.


Июль. Ярмарку торговали в Ромнах очень худо. Народ сходился толпами и старался узнавать, что делается в армии. К концу ярмарки получено известие о победе графа Витгенштейна, что сильно обрадовало публику.


Август. В Харьков на Успенскую ярмарку приехали мы без особенных приключений, а здесь уже политические новости стали доходить до публики скорее, но тем более неприятные. Печатного от правительства почти ничего не было, между тем некоторые чиновники университета — иностранцы и, следовательно, худые доброжелатели России — громко говорили об успехах Наполеона. Дух публики падал, дела ярмарки остановились, и никаких торговых сделок не происходило; только все старались собирать деньги и запасались монетою. Правда, многие наши покупатели желали у нас купить товар на прежнем положении, т.е. в кредит; но мы уже на это не решались. Они, удаленные от места военных действий и как бы состоя вне России, равнодушно судили о бедствиях отечества. Их рисковой дух, каким отличаются все бродяги, населяющие край Новороссийский, делал их совершенно как бы чужестранцами. В это время открылась в Одессе чума, о чем в Харьков были получены секретные известия.
30 августа, в день тезоименитства государя императора, харьковское общество давало праздник и угошение турецким военнопленным в доме купца Тараканова; чиновники угощались в комнатах по европейскому обычаю, а рядовые - в саду, на азиатский манер. Кушанья готовили они для себя сами; лакомое блюдо состояло в каше из сарацинского пшена с изюмом, которой съедено более 20 котлов. А чтоб угодить совершенно турецкому вкусу, в комнатах и в саду навалены были груды табаку и ворохи трубок. Бал продолжался до полуночи, дом и сад были прекрасно иллюминированы; число всех турок простиралось до 500. Мир был заключен, и скоро после сего отправились они в Молдавию. В Харькове им давали праздник. А в Валках, уездном городке Харьковской губернии, незадолго до сего жители и мужики несколько человек их умертвили, будто бы за бунт, что однако ж,  невероятно, потому что в других местах везде жили они очень скромно: работали по найму, разводили огурцы, арбузы, жили во всем довольстве и должны благословлять милосердаго нашего монарха, внимательного к нуждам и самих врагов своих.


В Харькове, под конец ярмарки, получено печальное известие о взятии неприятелем Смоленска. Бывшие в то время в Харькове военные утверждали, что Москва не устоит, что, кроме Смоленска, нет до самой Москвы такой позиции, где бы можно было с выгодою противостоять неприятелю. Все таковые рассказы только умножали всеобщее уныние. А глупые афишки Ростопчина, писанные наречием деревенских баб, совершенно убивали надежду публики. В одной из тех афишек он, описывая дешевизну в Москве говядины, исчисляет тут же всю Российскую армию. Ничего в то время пагубнее выдумать было невозможно, как это исчисление. Армии насчитал он до 120 тысяч, между тем как публика полагала, что в ней до 400 тысяч. Как скоро это сделалось известно, все решительно положили, что Россия погибла. Мало-россиянская чернь с внутренним удовольствием принимала успехи французов: в ней еще не угас крамольный польский дух, но дворяне не отделяли себя от нас и мыслили, и действовали как истинные дети одного отечества.


Получаемые тогда из Москвы партикулярные письма ничего в себе не содержали, кроме известий о здоровье и уведомлений, что завтра или послезавтра поедут на богомолье к Троице. Опасались прямо писать о побеге из Москвы, чтоб начальство не вздумало удержать. Но это был пустой страх: никого не принуждали ни оставаться, ни выезжать, всякий располагал сообразно своему намерению. Выезды и отправки имущества из Москвы начались с 13 августа, большею частию по дорогам Владимирской и Нижегородской, частию Рязанской. Нельзя умолчать о тогдашнем неудовольствии публики главнокомандующим армией Барклаем-де-Толли. Не имея не только сведений, но и понятия о военной науке, о силе нашей и способах неприятеля, все непременно требовали, чтоб он на каждом, так сказать, шагу побеждал неприятеля, и отступление армии нашей приписывали не иному чему, как явной его измене, между тем как князь Багратион был обожаем публикою: на него она совершенно во всем надеялась.
До получения известия о Смоленске публика все еще надеялась, но после сего все надежды кончились, и мы сначала думали оставаться в Малороссии, по крайней мере до октября, но тогда переменили намерение и решились ехать домой. Ничего не зная об участи армии и судьбе Москвы, перевязали товары в кипы и поклали в подвалы, запретя своим приказчикам, которые при них были оставлены, продавать их или перевозить в другие места.
29 августа 1812 года собрались мы выехать домой. Всех нас на 20 тройках было 50 человек. В то лето в Малороссии было много болезней и больных, большей частью лихорадкой и горячкой. Я ехал на своей тройке с г. Киселевым, был здоров совершенно, но, приехав в Липицы, вдруг захворал лихорадкою, которая потом мучила меня до 6 декабря.


По приезде в Курск увидали многих знакомых из Калуги, которые оттуда выехали, опасаясь неприятеля; от них узнали, что неприятель везде теснит силы наши и стремительно идет к Москве. А потому ехать на Москву чрез Тулу мы уже не рассудили, а, отобедав 2-го числа в Курске, ночевали в деревне против самой коренной ярмарки.
4 сентября обедали в Ливнах, где читали афишку от 26 августа о битве Бородинской, которая состояла в нескольких строках; а в ней же говорилось о победе неприятеля, с чего все тогда заключали, что наша армия разбита и надежда отстоять Москву исчезла. Вечером на ночлеге встретили курьера, ехавшего из Петербурга в Воронеж, и от него узнали, что неприятель расстроил нашу армию, которая ретируется чрез Москву, что неприятель был только за 30 верст, а теперь, вероятно, уже в Москве. Тогда всякого можно и везде было спрашивать: бедствие отечества общее всем и всех уравнивало.
5 сентября проехали город Ефремов, где читали письмо Платона, митрополита Московского, к государю императору, пророческое, сильное и чувствительное. В Епифани инвалид-солдат сказал нам, что Москва точно взята неприятелем, чему мы тогда не поверили. Выезжая из Епифани, в 3 часа за полночь (было ужасно темно и бурно) видели в стороне Москвы сильное зарево, но мало похожее на обыкновенное, а на горизонте весь воздух казался как бы раскаленным докрасна столбом, который простирался от земли до неба и казался как бы колеблющимся или дрожащим. Меня тогда мучила лихорадка, однако ж встал и я. Смотря на это, не можно было выразить тех чувств, какие были тогда в душе. Страх, жалость и ужасная неизвестность приводили в какое-то оцепенение. Мы тогда полагали, что случилось сильное сражение под Москвою и что это горит Москва.
6 сентября проехали Михайлов, где видели знакомых и узнали совершенно, что Москва 2-го числа занята французами без бою.
8 сентября приехали мы в Рязань. На подъезде к ней утром верст за пять открылась прекрасная равнина, и влево — дорога из Москвы. Только мы выехали на равнину, как представилось нам зрелище единственное и жалостное: как только мог досягать взор, вся Московская дорога покрыта была в несколько рядов разными экипажами и пешими, бегущими из несчастной столицы жителями; одни других опережали и спешили, гонимые страхом, в каретах, колясках, дрожках и телегах, наскоро, кто в чем мог и успел, с глазами заплаканными и пыльными лицами, окладенные детьми различных возрастов. А и того жалостнее: хорошо одетые мужчины и женщины брели пешие, таща с собою детей своих и бедный запас пропитания; мать вела взрослых, а отец в тележке или за плечами тащил тех, которые еще не могли ходить; всяк вышел наскоро, не приготовясь, и брели без цели и большею частию без денег и без хлеба. Смотря на эту картину бедствия, невозможно было удержаться от слез. Гул от множества едущих и идущих был слышен весьма издалека и, сливаясь в воздухе, казался каким-то стоном, потрясающим
душу. А в Рязани улицы и дворы были полны народа, который на открытом воздухе сидел и лежал целыми семьями: что-либо пили, ели и плакали.
А и по другим трактам — Владимирскому, Нижегородскому и Ярославскому — было то же, если не более. В Ростове проезд начался с 20 августа и продолжался до 10 сентября: улицы были заполнены проезжающими и пешими, которые бежали из Москвы; и в самую полночь не было передышки: один конец обоза в три и четыре ряда, застилавший улицу, упирался у заставы, а другой, не пересекаясь, выходил за Московскую.
В Рязани увидел я знакомых своих из Калуги: Петра Макса, Золотарева и Билибиных. Золотарев из Москвы выехал тогда, когда французы начали в нее входить, и заплатил до Коломны мужику за извоз 200 рублей. Билибины из Калуги проехали по Оке баркою со своим имуществом.
Поначалу мы располагали пробыть в Рязани суток двое, но в тот день, когда мы приехали, вдруг разнеслась молва, что Российская армия отступает чрез Коломну на Рязань, а за нею идет и неприятель. Такие вести привели всех в смятение, всякий спешил скорее куда ни есть уехать; почему и мы более оставаться не рассудили, а удумали ехать прямо проселком на Владимир сплошными лесами между Меленок и Егорья, дабы избежать встречи мародеров неприятельских и своих, которые всюду шатались. Также опасались мы и мужиков, про которых была всюду молва, что они своих грабят, что, к истинной чести русских поселян, была совершенная неправда, рассеянная или излишним страхом, или неблагонамеренными людьми. Между тем этот ложный слух попреятствовал многим спасти свое имущество. Грабежа нигде не бывало. Многие осторожные слишком москвитяне оставляли свое имущество в палатках и подвалах в Москве, которое все пропало, как бы в наказание за худое мнение о своих соотечественниках. Мы, проезжая в самый пыл бедствия, не только не имели от поселян никакой неприятности, но всегда встречали ласки и услуги.
От Рязани Ока отстоит версты на полторы, где нам должно было ее переезжать; но по приезде нашем к проезду была тут великая теснота и беспорядок: начальства никакого не было, а кто успел или смог, тот скорее и переправлялся. Мы также воспользовались правами сильного. Так как нас было много, то, устраня прочих, не без шуму, переехали (благополучно и, отъехав от Рязани 25 верст, ночевали. Тут для большей осторожности деньги обшили около себя, дабы на всякий случай быть готовыми к побегу в лес. Хотя у нас было вооружение и соблюдался порядок, но было положено в правило делать оборону только противу мужиков, а против войск молчать, потому мы одолеть и малого их числа по неискусству не надеялись.



Ранее я сказал о движении нашей армии на Рязань. Она точно из Москвы ретировалась на три пункта: на Владимир, Ярославль и Рязань, по, пройдя по сим трактам небольшое расстояние, все склонились сперва на Тульскую, а потом на Старую Калужскую дорогу, где и остановились потом на известной позиции при Тарутине, оставя на тех трактах одни отряды для наблюдения.
Кстати упомянуть здесь о неблагонамеренных разглашениях. Они легко могли произойти по внушению неприятельских лазутчиков. Наполеон задолго еше до вторжения в Россию рассеял по ней своих агентов и шпионов, кои вползали всюду, что, думаю, и правительству было известно. Их них некоторые были переловлены, но, кажется, Наполеону пользы они никакой не принесли. Прямо с народом им сблизиться нельзя по характеру и обычаям русского, а с высшим состоянием хотя они и сблизились, будучи то дядьками, то учителями, но высшее состояние в России — еще не целая Россия.
1811 год чрезвычайно замечателен был в Южной России великими бедствиями от пожаров: целые местечки и города превращались в пепел. Еще до вторжения неприятеля народный голос считал виновником сих бедствий Наполеона.
8, 9 и 10 сентября. Из Рязани на Владимир ехали сплошными лесами, чрез болота и реки, на которых ни мостов, ни переправ не было. Дорога эта положена на карте проезжею, и показано расстояние от Рязани до Владимира 180 верст, но при том не менее будет как 200; по ней ездят только по первопутку, в другое же время она к проезду совершенно неудобна. Мы продвигались по ней с большим трудом, сами делали переправы, мостили. Селения по дороге редки, но велики; избы у крестьян превысокие с коньком в два посада, но улицы до крайности узки, так что только одна телега пройти может.
На третьей станции от Рязани встретился с нами полковник, едущий в Рязань с барабанами, который просто и усердно не советовал нам ехать во Владимир, считая невозможным проехать нам по такой дурной дороге; между тем мы совет его растолковали по-своему и узнали наверное, будто Владимир занят неприятелем. Этого полковник не хотел нам сказать, а просто только желал отклонить нас ехать во Владимир; но при всем том мы подались далее в надежде встретить кого ещё и узнать обстоятельнее. В тот день переехали поперек дорогу, идущую из Москвы в Касимов, где утверждался тогда военный госпиталь и куда везли раненых, стон их слышен был издалека, жалостная картина! Мы, однако ж, скоро от нее удалились. На столь глухой дороге мы ни с кем не встретились и ничего не знали, что делается и где неприятель, а потому 10-го числа, в ночь, не доезжая 50 верст до Владимира, послали порожнюю тройку вперед узнать, нет ли опасности от неприятеля. Тройка и встретила нас в лесу, за 30 верст до Владимира, объясняя, что опасности никакой нет.


11 сентября приехали во Владимир, к обеду. Шел дождь и было холодно, в городе было весьма много московских изгнанников. Здесь впервые увидали мы пленных французов, около 1000 человек, полунагих, обернутых в рогожи, — их гнали к Нижнему. Во Владимире узнал я, что семейство наше из Ростова выехало к Волге, но куда именно — узнать не мог. Эта весть безмерно меня опечалила. Одиночество и болезнь в такое ужасное время и без того изнурили меня. Несказанное многолюдство изгнанников делало поиски почти невозможными. К вечеру, оставя своих лошадей, я с прочими выехал переменными в Шую в той надежде, что вернее могу узнать, куда выехали домашние. Проехали ночью Суздаль, где верховой отряд гражданской стражи нас опросил. В это время и в Ростове была учреждена из граждан стража, пешая и конная, которая ночью сохраняла порядок в городе.
Кстати здесь упомянуть о выезде из Ростова нашего семейства. С 15 почти августа стали появляться проезжие из Москвы и обозы, большими отделениями, похожие на казенные; но на расспросы любопытных всегда сказывались чьих-либо из фамильных бар: Воронцова, Толстого, Юсупова и проч. К последним числам августа число проезжих с каждым днем беспрестанно умножалось; из них некоторые оставались в Ростове, другие ехали далее, а к 1-му числу сентября проезд сделался неимоверным, так что день и ночь по улицам в три и четыре ряда ехали всякие экипажи и шли пешие, с имуществом и детьми.
Наши собрали все имущество и товары и послали на Волгу в Плес — с приказчиком Колесниковым, но семейство еще оставалось дома. 2-го числа сентября остановился в доме нашем попечитель Московского университета тайный советник Павел Иванович Голенишев-Кутузов с семейством. Он ехал из Москвы, был родственник Светлейшему, а потому домашние были рады такому гостю, от которого могли знать вернее ход дел и в случае получить совет. Приняли, вместе горевали, и он, как виделось, располагался жить в Ростове; но 3 сентября вечером получили известие, что Москва занята неприятелем. Затворясь одни, они горько плакали, но тогда домашним нашим ничего не сказали, а поутру рано собрались ехать далее и тогда уже сказали, что Москва занята неприятелем, что здесь оставаться опасно, и советовали ехать за Волгу, в глухую сторону. Этот совет и поразительная весть о занятии Москвы принудили собравшихся к разлуке. 5 сентября большие и малые, помолясь Богу, под надзором дедушки Андрея Петровича пустились в путь четырьмя семействами: нашим, Трусовых, Петуниных и Щениковых. Сын мой Николай был тогда по второму году. Время стояло дождливое, ночи темные, и наше семейство, не спеша, подавалось вперед, потом ускорили езду и переправились за Волгу. На 6-е число в полночь, во время сильной бури с дождем, когда жители города, мучимые неизвестностью и страхом, только что успокоились, мы вдруг услышали необыкновенный на улицах шум народа, увидели суету и беганье и, думая наверное, что то неприятель, пришли в несказанный ужас. Но он был напрасный: 4000 солдат без ружей были отправлены из депо в Москву, чтобы там получить их; не зная ничего о происходившем, они шли спокойно куда было велено, но, не доходя заставы Московской версты две, встретил их отряд казаков, уведомил о происшедшем и велел идти назад как можно скорее. Между тем неприятель их заметил и выслал отряд конницы, но с помощью казаков они от первого удара успели уклониться в лес, лежащий влево, и лишились немногих, и этим лесом бежали до самой Тарасовки, куда и пришли ночью. Эти самые солдаты, бежавшие из Москвы, пришли в Ростов в полночь и перепугали всех. Они так встревожили жителей, что наутро всяк, кто только мог, из города выехал. В нашем доме остались дедушка и батюшка; они, как скоро это услышали, тогда же и отправили нарочного к дядюшке с понуждением как можно скорее переправиться за Волгу.
Деревня Тарасовка отстоит от Москвы на 22 версты по нашему тракту, в ней протекает река Клязьма. Во всю бытность неприятеля в Москве деревня служила неприятельскому передовому посту квартирою, а река границею с нашими казаками под командою сотника Победнова, которого квартира была в Пушкине.
12 сентября приехали в Шую, в самый обед. Нечаянный приезд Диомида Васильевича несказанно обрадовал все семейство. Мое положение нисколько не сделалось лучше; о выезде домашних наших знали, но где они находятся, сказать мне не могли, и писем ко мне также не было. Тут простился я с г. Юрковым, который поехал в Вишневское, и при сем я никак от горести удержать себя не мог и горько плакал: все находились со своими семействами, один я был сирота и болен. Письма, кои мы посылали из Харькова, оставались в Туле.
13 сентября. Прожив в Шуе бесполезно сутки, после обеда выехал я в Иваново в надежде узнать там что-нибудь о семействе. Приехал в Иваново вечером поздно, располагал побывать у знакомых. Но лихорадка, мучившая меня весь вечер, до того не допустила; здесь, однако же, узнал я, что в Плесе находится с имуществом наш приказчик. О семействе и тут ничего узнать не мог, и, когда, казалось, вся надежда исчезла, тогда Бог нечаянно меня утешил. С растерзанным сердцем и горестными мыслями я хотел лечь в постель; вдруг, совсем неожиданно, стучится у окна человек, спрашивает меня и подает письмо от Диомида Васильевича, и в нем другое — от дядюшки к Василию Михайловичу; в нем он спрашивает г. Киселева обо мне и уведомляет, что он с семейством будет находиться за Волгою, в селе Красном. Это радостное известие совершенно оживило меня, и я, переночевав в Иваново, 14-го числа, рано утром, отправился прямо в Красное и взял с собою ивановского хозяина квартиры нашей, Ефима Гондурина. Крайнее нетерпение, с каким я желал скорее доехать до Красного, было причиною, что я на половине дороги замучил своих лошадей, которые, будучи изнурены продолжительным и трудным путем, совершенно не пошли и заставили меня два часа кормить их. Эти два часа показались мне годом. По сю сторону Волги, в селе Сидоровском, спрашивал я о проезде своего семейства, а проехав к Волге на перевоз, у:шал, что вчерашним днем, то есть 13 сентября, наше семейство переправилось через Волгу и находится в Красном. На паром повозку мою посоставить было уже нельзя, и оставить ее я не хотел по причине, что в ней был значущий денежный капитал. Поэтому послал я наперед себя Ефима, затем скоро перевезли и меня. Въезжая в село, я вижу, к неописанной радости, всех близких сердцу моему, меня ожидающих. Пусть вообразят себе, что я тогда чувствовал!


Семейство наше и Трусовы занимали целый дом, две изрядные горницы, двор крытый; на нем стояли наши повозки, совсем готовые в путь; в них лежало все дорогое наше имущество. Наличный капитал, который был из дому и который я привез с собою, был слишком достаточен для нашего продовольствия и обеспечивал нас на долгое время. Люди и лошади занимали другой дом подле; хозяин, у которого мы жили в доме, Лев, занимался мастерством — серебряник, человек изрядный, да и во всем селе народ весьма добрый и благонравный Во все наше проживание мы не только обид, но и грубостей никаких от них не имели. Из Ростова получали два раза в неделю вести и запасы, и сами взаимно извещали, жили спокойно, молились Богу, а тогда все молились усердно! Ходили гулять на берег Волги, ловили рыбу, стреляли дичь. Я, однако ж, по болезни не принимал в том участия: лихорадка мучила меня два раза в сутки.
Во время проживания нашего в Красном проезжающих сквозь него было мало; только и проехали в большом числе весь комплект воспитанников и актеров Московского театра из Костромы в Плес. Только скорбь изгнания и неизвестность о будущем отравляли жизнь нашу.
Скоро запас у наших товарищей истощился, и семейства Петунина и Щеникова отправились в Ростов обратно. Я хворал, скучал и с 1 октября каждый день собирался в Ростов, чтобы запастись книгами и кое-чем еще, что все было оставлено дома, и с сим запасом воротиться в Красное; надумывал и раздумывал: слабое здоровье и дурная дорога отнимали охоту, напоследок решился ехать и с Н.С. Урусовым вдвоем отправился.
5-го числа октября, вечером, приехали в Ростов, который более походил на стан военный, чем на город: куда ни посмотришь, везде военные караулы. Слышались отовсюду бой барабанов и оклики часовых, что в ночное время наводило какой-то невольный страх. Тогда в Ростове квартировали морской учебный батальон и около 20 тысяч милиции; впрочем, войска эти были для нас бесполезны и город на их оборону надеяться не мог: милиция, собранная из необразованных мужиков, имела неспособных начальников, а командир морского батальона, подполковник Лагунов, имел предписание при появлении неприятеля отступить в Ярославль. В доме у нас все было пусто. Я приготовил с собою в Красное книги и другие предметы, нужные в нашем изгнании, Н.С. делал тоже, и мы всякий час готовились выехать. В это время имели проживание в Ярославле их императорские высочества, великая княгиня Екатерина Павловна с своим супругом, принцем Георгием Ольденбургским. Еще задолго до занятия неприятелем Москвы из Твери, где они обыкновенно проживали, переехали они в Ярославль. Для извещения их высочеств был послан из села Пушкина от начальствующего казацким отрядом на Ярославском тракте сотника Победнова казак с рапортом о состоянии дел, который в Ростов и проезжал всякий день в известные часы. Народ, зная это, уже и дожидался его, и как только он приедет на Куракинское подворье, где стояли почтовые лошади, то его угостят, и он покажет донесение, которое всегда было открытое, и вдобавок расскажет и объяснит многое на словах.


Все это было весьма верно и много ободряло жителей, которые ждали казака с нетерпением и по его проезде снова успокаивались на сутки. Во все продолжение бытности неприятельской смутило наш город известие о движении неприятеля на Дмитров; но как он скоро воротился опять в Москву, то и в городе нашем опять успокоились.
По приезде нашем из Красного в Ростов известия, привозимые казаком, каждый день становились благоприятнее. Дурные для неприятеля обстоятельства отчасу умножались по осеннему времени года и усилению наших войск. Лучшие войска начал он в это время приготовлять к обратному походу, и на нашем тракте оставались кое-какие, но мало, что казакам дало возможность оттеснить их до Ростокина, в чем способствовали им и окружные мужики, которых корысть делала храбрыми. Такие приятные вести удерживали нас в Ростове день за днем. Потом тот же казак известил, что они доходили до заставы, до Сухаревой башни, потом привез известие, что дрались у самых Никольских ворот, что неприятелей в Москве мало и что, вероятно, они выходят, потом решительно известил нас, что неприятель Москву оставил.
Это случилось между 7-м и 10-м числами. Радостная эта весть тотчас разнеслась повсюду и заставила нас поездку в Красное оставить совершенно. Вслед, за этими известиями некоторые московские жители и двое из наших граждан, Михаил Матвеич Кайдалов и Дмитрий Федорович Симонов, поехали в Москву узнать о судьбе своего имущества, кое было оставлено; но часть его сгорела, а более того окрестные жители разграбили. Сами они это видели, но остановить были не в силах, да и не смели: буйство народа в сие время было неописанное. Народ только лишь узнал о выходе неприятеля, как целыми обозами ринулся для грабежа, и чего не истребили в Москве неприятели, то разграбили окрестные поселяне. Полиция московская была во Владимире и вступила в Москву поздно. По рассказам наших граждан, Кайдалова и Симонова, Москва тогда представляла зрелище ничем не изобразимое, могущее привести самого бесстрашного человека в ужас и содрогание. От самой Крестовской заставы вплоть до Кремля, по большим улицам и переулкам лежали в беспорядке груды мертвых тел неприятельских и лошадей, так что пройти пешком не было возможности. Церкви все, кои они видели, были растворены, и в них были конные стойла. Кремль представлял зрелище, возмущавшее душу: святыня поругана до такой степени, что язык не может выговорить и перо написать, не чувствуя смятения совести. Между трупов и развалин блуждали жители Москвы, тут проживавшие с неприятелем; бледные, тощие и закоптелые лица их являли все их страдания. Облик людей сих так изменился, что самых родных узнать было трудно. Беспрерывное страдание, напряжение от ужаса сделало их самих свирепыми и ужасными.


В первый день бытности Кайдалова в Москве ни пить, ни есть было нечего, а остановиться было страшно; а потому они уехали ночевать в деревню, но уже наутро привезли два воза муромских калачей и начали их продавать у Спасской башни. Во все это время полиции еше не было, а был конный отряд войска генерала Иловайского. Гусары и казаки стояли бивуаком на Красной площади и по бульвару; кое-где попадались оставшиеся неприятели, вероятно отсталые, которых собирали к бивуакам. Дней пять прожив в Ростове и получая известия одно другого приятнее, мы решили возвратить семейство домой, что и исполнили. Изгнание неприятеля продолжалось 35 дней. Однако ж и по приезде семейства имущество долго находилось в готовности тотчас по первой тревоге выехать, а товары в Плесе оставались до зимнего пути.
Так кончилась эпоха ужаснейшая, коей мы были свидетели. Потомство с трудом поверит событиям, самовидцами повествуемым. В наш так называемый просвещенный век самый образованный и любезный народ под предводительством великого полководца тем не менее не был чужд таких пакостей, злодеяний и ужасов, каких устыдился бы и сам Аттила с своими спирепыми ордами. Просвещение, лишенное упования и веры в Бога, унижает человека более самого грубого дикаря и невежды. Гнев Божий за приумножение наших грехов навел на нас сию горькую годину искушения, дабы мы восчувствовали руку Божию, могущую сокрушить нас подобно трости, но всегда готовую и сохранить призывающих имя Его святое.
После оставления неприятелем Москвы я уже не описываю происшествий. Они всем известны из многих описаний, тогда же выданных. Враг вышел, мы внимали отзывам брани, подобно удаляющемуся грому, гул коего издалека еще напоминал бедствия наши, но уже не производил страха.
Не должен, однако же, умолчать я о некоторых происшествиях 1812 года, которые, не заключая в себе важности, могут быть любопытны.
Тогда в народе всякое упражнение дел прекратилось. Только и занимались вестями и слухами; влияние местного начальства, особенно полицейского, крайне ослабело, народ волновался. Нужно было управлять им искусно и ласково. Решительный язык власти и барства более не годился и был опасен. Изданные тогда от правительства воззвания и различные извещения к народу чрезвычайно были любезны публике, а воззвание Св. Синода в особенности отличалось красноречием, силою и истиною. Зато афишки московского градоначальника гр. Ростопчина выводили всех из терпения деревенским сказочным стилем, которым желал он приблизиться к понятию черни. Неудачные эти выдумки его вызывали презрение, а чернь неизвестно за что питала к нему величайшую ненависть. Около 25 августа получена в Ростове афишка его о шаре, в которой между прочим сказано, что тот шар полетит по ветру и против ветра; но вы, говорилось, не бойтесь. Тогда никто этого не понимал, но уже впоследствии, когда неприятель занял Москву, ходила в Ростове изданная им в Москве бумага на французском и российском языках; в ней описывалось, что на мызе Воронцова каким-то иностранцем были деланы два шара и поднимали лодки, но, вероятно, не поспели вовремя, а потому и были истреблены. Только приметно место, где они сожжены, по множеству различных скоб и винтов. А какое было их назначение и действие от них ожидаемое — неизвестно.


В этой же бумаге описан был военный суд над 12 русскими людьми, будто бы зажигателями, которые, как там сказано, и были расстреляны, а за дело или для виду только — неизвестно. Потому тут неприятель винит русских, что они сожгли Москву с намерением, а мы виним его. А известно только от самовидцев, что неприятель занял Москву 2 сентября вечером, и в ту ночь было совершенно спокойно, но уже на другую ночь первым загорелся москательный ряд, а потом и во многих других местах; с тех пор пожар не переставал и кончился подрывом Кремля, что уже учинено неприятелем.
1 сентября получена в Ростове афишка Ростопчина, коя начиналась: «Братцы! Сила наша многочисленна!» Тут он приглашал вооруженный народ собираться на Трех Горах, куда и сам обешал явиться. Часть народа действительно собралась, но он не показался и как бы тем насмеялся над усердием народа. Эта афишка произвела в Ростове величайшее уныние, ее считали уже последнею мерою отчаяния, между тем как это была мера безумия. Носился тогда слух, что около сего времени, то есть между 30 августа и 2 сентября, Ростопчин казнил в Москве какого-то купеческого сына Верещагина за распространение неприятельских прокламаций от Наполеона к Рейнскому Союзу. Текст начинался словами «Венценосные друзья Франции!», взятыми им из иностранных газет. Они в 1813 году были изданы в особой книжке под титулом «Поход Н:аполеона в Россию и бегство его из оной». Печаталась книжка в Москве в типографии Всеволожского.
Происшествие, случившееся в Ростове около 4 сентября, показать может дух народный и до чего тогда народ был слеп. С известием от главнокомандующего войсками послан в Ярославль конногвардейский офицер, который ехал сквозь наш город и остановился для перемены лошадей в доме кн. Куракина; а бывший при нем казак пошел на базар купить хлеба. На нем была французская синяя шинель, французская сабля и пистолеты; народ в то время весьма примечательный и любопытный, увидя казака, подошел к нему, стал спрашивать: кто он, откуда и куда едет? Он отвечал, что казак и едет из Москвы с офицером в Ярославль. «Что в Москве?» — «В Москве французы». — «Как французы?» — «Так же!» — «Быть не может!» — «Очень может, когда я знаю это верно».
Народ пришел в ужас, но, опомнясь, тотчас взял подозрение. Слово «шпион» разнеслось как молния; казака окружили, осмотрели и нашли все на нем французское. Это точно переодетый шпион! Почему у тебя, говорят казаку, шинель, сабля и пистолеты не русские, а французские? Потому, отвечает, что русские не хороши, так мы их бросаем, а берем французские, кои лучшие. Нет, говорят, ты шпион, как может быть Москва взята? Где твой офицер? Отвечает, что его офицер на станции.
Вся эта толпа кинулась на подворье Куракинское, нашли офицера. Тот сметил, что дело худо и казак наделал хлопот, однако же, не теряя присутствия духа, на вопрос толпы: «Правда ли, что в Москве французы?» — отвечал: «Правда, друзья мои. Французы точно Москву заняли». Вместо того, чтобы поверить, все закричали: «Вздор! Это шпионы!» Народ бежал со всех сторон: «Шпионов поймали, шпионов поймали!» Между тем дали знать полицмейстеру и по его приходе посадили их на
тройку и повезли в полицию, а тут полицмейстер велел их взять в присутствие, где увидели ясно, кто они и куда едут, но боялись ярости народа, которого набежала полная площадь, внутри дому архиерейского, где прежде была полиция.
Иван Борисов Маников и глупый полковник Куломзин, начальник милиции, особенно настаивали на том, что это шпионы, хотя на офицере был российский мундир. Полицмейстер, видя опасное наступление народа, решился обмануть, вышел в двери полиции и говорит: «Господа! Ваше подозрение справедливо, люди эти сомнительны; а потому я посылаю их в Ярославль под присмотром частного». Едва это объяснилось, частный с ними сел: «По лошадям!» — и были таковы! Народ ахнул, когда они ускакали, но делать было нечего и, стоя на месте, долго твердили: так это шпионы, но их частный отпустит, они его подкупят. Частный подлинно, проводя их до заставы, воротился, но уже толпа разошлась. Этот офицер обязан жизнью догадливости полицмейстера Симановского.
Тогда вообще опасно было для иностранцев: народ каждого из них считал французским шпионом и не только делал грубости, но и большие обиды. В то же время в Ростове прибит был народом московский первой гильдии купец Миллер, платье на нем и бывшие документы все изорвали, и ежели бы не полиция, то был бы убит до смерти; а трое англичан, ехавших в Архангельск, были остановлены у Николы на перевозе, однако в тот же вечер получили точные известия, что Москва взята неприятелем. А в газетах о занятии Москвы напечатали недели через две. Кутузов, извещая о сем несчастии публику, утешал тем, что потеря Москвы не есть потеря отечества, что он запер неприятеля в ней, перерезал пути его сообщений и снабжения продовольствием. Таким рассказам тогда никто не верил, говорили на это, что Кутузов с ума сошел.
В декабре 1812 года назначена в доме нашем квартира генералу Гладкову, который формировал тогда полки в Ростове. Нам крайне не хотелось принять его в дом, но, несмотря на наше нежелание, он приехал вдруг, прежде чем мы ожидали. Это так расстрогало дядю Андрея Петровича, что в полночь открылось у него сильное кровотечение из носа, так что до половины дня кровь никаким способом унять не могли; уже к полудню, при совершенном ослаблении и беспрестанных обмороках, лекарь кое-как ее остановил; вышло два больших таза, от чего и сделался он опасно болен, думали, что не доживет и до утра. В тот лень, когда это случилось, располагали мы с ним выехать в Харьков на Крещенскую на своих лошадях; но этот случай заставил дядю остаться лома, и я отправился в Харьков один.
С этого времени перестал дядя Андрей Петрович ездить в Украину совершенно и быть в ней уже никогда не надеется. С сего времени дела украинские совершенно перешли в непосредственное мое управление и распоряжение.


1814 года декабря 24-го приехал я в Москву. Народу было уже много, но мест для жительства недоставало совершенно; лавок для торговли тоже не было, все сгорели, а по площадям были настроены временные, деревянные, также столики и рогожи заменял и гостиный двор. Тут продавалось все нужное и ненужное, дурное и хорошее. Множество вешей хороших в это время купить было можно незадорого, но уже все не так, как в октябре месяце, тотчас по выходе неприятеля: тогда рублевую вещь продавали по 5 копеек. Опасались покупать, думали, что будут разыскивать, хозяева отберут купленное и станут преследовать судом, но от правительства было публиковано, что ни за какие вещи следствия не начинать, чьи бы они ни были и у кого ни находились, а кто владеет ими, тот и хозяин: тогда все вдруг приняло цену близко настоящей.
В Кремль и тогда еще никого не пускали, Спасские ворота были перекрыты неприятелем в арке срубом деревянным и землею в него насыпанной. Так все и оставалось. Никольские ворота повреждены были от взрыва арсенала, и удивительное дело: крепкая башня над воротами не могла устоять от силы удара и сняло ее, как по черте, по самую икону Св. Николая, у которой между тем самое стекло осталось цело, — истинное чудо, которое угодно было Богу показать во славу великого Своего угодника! Взорванный арсенал представлял картину совершенного ужаса, на великое около него пространство кирпичи и камни покрыли улицы, особенно Моховую и Неглинную. Между грудами камней торчали огромные бревна концами вверх, все это более чем на полвершка было покрыто седою пылью. Боровицкая башня взорвана до самой подошвы, так что и следов ее не осталось, кремлевская стена от Москвы-реки также взорвана в двух местах, и от чрезмерной силы взрыва каменная мостовая и набережная дрогнули, часть плит и железная решетка упали в реку. Кремлевский дворец и Грановитая палата стояли обгорелые и представляли болезненную для сердца картину, а Иван Великий стоял как сирота, лишенный подпор своих. В каком виде тогда остались и были кремлевские соборы, я не видал, но рассказывают ужасы ужасов, от которых сердце обливается кровью. Что же касается до прочих храмов, то, кроме всеобщего их поругания, самовидцы рассказывают такие анекдоты, которые благоразумие и благопристойность повелевают со слезами горести сокрыть в глубине сердца. Замоскворечье все было выжжено и, кроме церквей, представляло гладкое поле, покрытое пеплом и развалинами. Воздух во всей Москве был смраден и душен.
Все время народ толпился еще только около Кремля, а по прочим местам везде было пусто, и было небезопасно вечером и ночью. Страшные и сопрелые лица жителей, проживавших с неприятелем в Москве, были еще разительнее от противоположности с вновь приехавшими из бегства гражданами Москвы, которые во время наступившей зимы помещались в подвалах и погребах, уцелевших от пожара и разрушения; дома от сильного жару большею частию были повреждены, а другие и совсем разрушились.



Copyright © 1999 - 2013  Spectechnology, Ltd. All rights reserved. Borodinsky Bread - Borodinsky.com are trademarks Spectechnology, Ltd.
E-mail: vladimirbolgov@gmail.com  Phone +7(926)464-24-57, Vladimir Bolgov





















IBIE 2013

Выставка Хлебопекарного и
 кондитерского оборудования
в Лас Вегасе.

















Яндекс.Метрика