WWW.BORODINSKY.COM - Бородинский Хлеб - Borodinsky Bread





Отечественная война 1812 года в литературе.

Пожар Москвы. 1911 год.




Записки С.А.Маслова.



Многие из посещавших друга моего благодетеля, у которого я остановился, услыхав о моем намерении, сначала не хотели тому верить, потом самыми убедительными доказательствами старались отклонить меня от опасного предприятия и, между прочим, в пример невозможности быть в Москве приводили и то, что недавно оттуда возвратился один купец, который доехал только до Троицкой лавры, потому что далее было невозможно. Я сам видел сего путешественника, говорил с ним; но, желая поскорее избежать нерешимости, 3 октября, в семь часов пополудни, отправился из Ярославля к Москве с так называемою летучею почтою. В сутки мы проехали двести верст, и четвертого числа к вечеру я уже был в с. Пушкине.
Простившись с казаком, я остался тут ночевать у одного крестьянина и на другой день поутру, переодевшись в армяк и национальную плетеную обувь, пошел в Москву с двумя попутчиками, которые, конечно из любопытства, шли туда с пустыми мешками. Пробираясь лесами и обманывая казачьи пикеты, не пропускавшие в Москву, часу в третьем пополудни я уже подходил к Клязьме, левее от Ростокина, и только что хотел сойти с берега к реке, которую должно было переходить вброд, как вдруг выходит из-за леса высокий, бледный и худощавый человек без шляпы, в солдатском плаще, и спрашивает нас, не в Москву ли мы идем. Да, отвечали ему мои попутчики. Ах! Бога ради, сказал он с ужасом, не ходите туда: французы колют всех русских, и я сам сейчас видел многих едва убежавших от смерти.  Мы ничего не отвечали на известие сего подозрительного человека и пошли своей дорогою, хотя такое
уведомление было и не слишком приятно. Часу в четвертом уже мы находились близко от Москвы.
Подходя к Троицкой заставе, увидел я на поле одного человека, не похожего на француза, подошел к
нему и спросил его по-русски, кто он таков. Это был один отставной русский солдат, прислуживавший в Мариинской больнице. Каково поступают в Москве французы?
— По-своему, — отвечал мне старик, продолжая копать картофель, — однако ж днем теперь не грабят и не бьют, а вечером не ходи поздно...
— А что значат эти частые ружейные выстрелы?
— Это ничего. Французы не дадут появиться ни голубю, ни галке и беспрестанно их стреляют.
— Спасибо тебе, добрый человек, за известие, — сказал я старику и пошел далее.
Воздух час от часу становился тяжелее, так что, когда, перешедши вал, приблизился я к обгорелым зданиям, почти невозможно было дышать свободно. Иной подумает, что по состоянию тогдашнего времени и погоды, казалось бы, должны были свирепствовать в Москве заразительные болезни. Совсем напротив: страх заставлял все переносить с терпением, и в то время в Москве почти совершенно больных не было. Не успел я пройти несколько саженей, как во многих местах показались прогуливавшиеся французские солдаты, коих разноцветное платье очень походило на маскарадные наряды. При первом взгляде на врагов сердце мое стеснилось, холодный пот пробежал по всем жилам, и я не знаю, какое чувство наполнило мою душу. Могу только припомнить, что я шел или очень торопливо, или слишком медленно и робко и поминутно озирался вокруг себя. Добрые читатели простят мне эту робость, которой в моем состоянии невозможно было не чувствовать, ибо я почитал себя беспрестанно в опасностях, сопряженных, может быть, с потерею самой жизни. Однако ж, прошедши улицы две, я стал несколько посмелее, и французы уже не были для меня страшны. Не доходя до Сухаревой башни, увидел я еще двоих русских, довольно порядочно одетых, из коих у одного была на руке алая повязка. Распростившись с моими попутчиками, которым обещался через день выйти из Москвы, подошел я к незнакомым и после приветствия начал их расспрашивать обо всем, что казалось мне достойным любопытства. Между тем как они рассказывали о положении французов и русских, узнал я, что алая повязка была отличительным знаком муниципальных чиновников, что французы перестали грабить (да и нечего, думал я про себя), что теперь можно быть в безопасности и проч. Не веря последнему, я попросил у них напиться. Муниципальный чиновник приказал маленькому своему сынку проводить меня в подвал, в котором он жил и на двери которого было наклеено Наполеоново приглашение жителей в Москву. Мы постучались, и нам отперли дверь. Мальчик сказал, что его тятенька приказал мне дать напиться, и женщина, подавая мне воды, очень недоверчиво спрашивала у моего проводника: уж не француз ли это? «Нет, сударыня», — отвечал я; напившись, поблагодарил за одолжение и пошел далее.

Подходя к церкви Андреана и Наталии, обрадовался колокольному звону, думая, что, конечно, тут уже позволено и отправление божественной службы. Но какую ненависть почувствовал я к подлым злодеям, когда увидел, что в церкви, оскверненной поруганием святыни, стояли лошади, а на колокольне звонили два француза для приятной забавы. Перешедши через монастырь, я столько был поражен позорищем ужаснейшего опустошения, что, не находя даже признаков многих знакомых домов, я почти не верил глазам моим. Но мало-помалу я дошел уже до Кузнецкого моста и едва поднялся на лестницу, как вдруг попадался мне навстречу один молодой, родившийся в России француз, которого некогда учил я русской грамматике. Странный мой наряд удивил его, и он, остановившись со мною, спрашивал: каким образом очутился я Москве? «Как видишь, — отвечал я ему, — только не более как на два дня». Он схватил меня крепко за руку и с наполненными слезами глазами торопился сказать мне: «Беги, беги отсюда; ты увидишь одну мерзость и злодейства!» Потом, не дожидаясь ответа, сам побежал в сторону, а я пошел куда мне надобно. Чрез несколько минут пришел я на Моховую в дом Нарышкина, где прежде жил мой благодетель и где были оставлены некоторые из его людей. Нечаянный мой приход удивил их как нельзя более, и они почти плакали от радости. Я им отдал горсти с три сухарей, которые на случай захватил с собою и за которые они меня столько благодарили, что в нынешнее время и за целое годовое содержание такой благодарности не услышишь. Между прочим узнал я здесь, что мои родители живы и находятся в доме какого-то родственника. Не медля нимало, я пошел туда, где надеялся их найти, и моя надежда исполнилась. Я не буду говорить о том, что происходило при столь неожиданном нашем свидании. Родители, имеющие детей, и дети, любящие своих родителей, лучше могут сами это чувствовать, нежели следовать воображением за рассказами повествования. Таким образом я остался в Москве.
Так как опустошение и бедность прежде всего представлялись глазам моим, то я и расспрашивал наперед о том, как горела Москва и как поступали французы. Они въезжали довольно смирно (так мне рассказывали) и не подавали даже вида к грабительству, чему доказательством может служить то, что многие из конных, проезжая мимо Тверских ворот, просили хлеба, подавая деньги. Но, окончивши свой торжественный въезд в Кремль, они перестали казаться дружелюбными, бросились, нимало не медля, по домам на добычу, и с этой минуты начались грабежи, неистовства, убийства и спустя некоторое время пожар. Все сии ужасные действия, соединившись вместе, превосходят всякое вероятие. Представьте себе, что во время разлившегося повсюду пламени, в несколько часов истребившего великолепие столицы, вы видите отчаяние граждан, лишенных всякой помощи, свирепость злодеев, презиравших все священное; слышите пронзительный вопль детей, отторгнутых от грудей матерних; матерей, рыдающих о потере детей своих; супругов, разлученных насилием неистовых чудовищ, невзирая ни на возраст, ни на состояние; чудовищ, которые, лишая последнего и драгоценнейшего сокровища, вместе дают знать, что и самая жизнь, которая для вас тягостна, есть дар их великодушия. Прибавьте еще к тому, что на каждом шагу встречают вас тысячи различных смертей, которых, если вам и удалось избегнуть, то вы не можете ручаться за жизнь вашу в следующие несколько часов, угрожающих вам новыми бедствиями. Конечно, ни современные народы, ни отдаленное потомство не поверили бы количеству неимоверных злодеяний, если бы глубокие следы оных не были ясно запечатлены во всех местах, посещенных гражданами нации, по мнению врага мира и человечества, великой.
Впрочем, чтобы яснее представить себе высочайшую степень страха, в каком находились московские жители, стоит только заметить, что даже женщины, которые прежде не могли равнодушно смотреть на печальные обряды погребения, скрывались от поруганий и неистовства злодеев между полуобнаженными трупами, валявшимися по открытым местам, для того только, чтобы провесть несколько часов, а иногда и ночей как бы в безопасности. Мне рассказывали о двух происшествиях, достойных внимания, из которых одно служит доказательством хитрости оправдывающихся в зажигательстве французов, а другое — геройской неустрашимости, свойственной русским, презирающим смерть. После того, как большая часть Москвы была уже истреблена, вздумало французское начальство отыскивать виновных в зажигательстве и, вероятно, схвативши первых, кто попался, осудило на смерть. Не могу определить числа, в которое была исполнена жестокая казнь, но очевидцы рассказывали, что она произошла следующим образом. Под караулом одной роты солдат обвиненные, в числе осьмнадцати человек, были приведены на двор г. Кожина, что недалеко от дома главнокомандующего. Поставив их на ровное место, французы отошли на несколько шагов, зарядили ружья и ждали повеления. Бледность обвиненных показывала их жалостное состояние. В безмолвном отчаянии они обращали взоры свои на ближайшую Козьмы и Демиана церковь и, молясь со слезами, решительно дожидались последней минуты. Наконец приговор свершен, и обвиненных не стало; но, когда еще многие из них боролись со смертью, привели на казнь одного молодого человека, коего отчаяние, вопль и слезы обращали на себя внимание даже самых исполнителей оной. Заклиная всем, что есть свято, свою невинность, он падал к ногам офицера, умолял его пощадить жизнь ради несчастного семейства, хотел уверить, что он обвинен несправедливо. Но что значат жалобы пред людьми, жаждущими крови невинных? С лютостью отвлекли его от колен офицера на место казни, и приговор исполнен.
Другое происшествие, еще более трогательное своею решимостью, заставило меня удивляться героической добродетели. Две дочери одного почтенного гражданина, преследуемые злодеями, бежали от них к берегу Москвы-реки и, не видя себе ниоткуда спасения, бросились одна за другою в глубину и смертию своею сберегли честь и невинность. Вот пример самоубийства, достойный подражания!

На другой день, встав поутру в восемь часов, я пошел посмотреть на любимые места Москвы и, проходя по многим улицам, приметил необыкновенную пустоту и малолюдство, так что в целое утро не удалось мне встретиться ни с одним из русских, и, кроме оборванных поляков, украшенных лошадиными хвостами гвардейцев или прохаживающихся на часах караульных, я никого более не видел. При такой пустоте, показывавшей чрезвычайную противоположность прежнему состоянию многолюдной и мирной Москвы, я чувствовал что-то необыкновенное и вместе с тем новое. Это менее, нежели страх, и более, нежели сострадание. Чтобы почувствовать это в полную силу, представьте себе, что вы находитесь в лучшем городе вашего отечества, занятом врагами оного, где пространные улицы, вмешавшие в себя некогда множество народа, пусты и обезображены, где великолепные здания истреблены и разрушены, где мрачная унылость и нищета заменили место веселий и довольства, где на каждом шагу вы видите одних вооруженных неприятелей, повсюду с вами встречающихся, между тем как соотечественники ваши повержены в самое презренное состояние рабства. Скажите, не почувствует ли и ваше сердце некоторой тяжкой горести, неразлучной с невозвратимою потерею прошедшего? Проведя таким образом целое утро на московских улицах, я заметил, что французы были в некотором замешательстве. Конные укладывали свой багаж и награбленные вещи; пешие торопились продать все, что было потяжелее. Многие говорили о сражении, другие — о скором выходе, и, одним словом, все показывало смятение и беспорядок. Придя на свой ночлег, я застал у себя одного поляка, продававшего за рубль серебром порядочные французские часы, которых никто у него не покупал: не столько потому, что нуждались в деньгах, сколько из боязни заплатить оные понапрасну; ибо честные эти продавцы, взявши за вещь что должно, редко отдавали ее новому хозяину или без всякого стыда отнимали оную снова. Этот поляк говорил, что завтра им назначен поход и чтобы все русские после их выхода не оставались в Москве ни минуты: Кремль и все остальное взлетит на воздух. Это он изъяснял собственным междометием: фу-у! При сих словах сердце у всех замерло, хотя слух о том, что в Кремле делаются подкопы и что Москва будет совершенно истреблена, уже давно носился в народе. Состояние, в каком находились русские в тогдашнее время, было достойно сострадания всякого соотечественника. Оное почти невозможно вообразить, особливо тому, кто знает о поступках французов по одним рассказам, несмотря на то, что теперь всякий почти об оном рассуждает по самым верным умозаключениям. Вообще стоит заметить, что со времени занятия столицы неприятелем жители всех состояний силою варварских поступков принуждены были отказаться от свободы действовать и повержены в низкую неволю самого постыдного рабства. Первые дни, когда продолжалось грабительство, ясно доказали, чего должно всякому ожидать при малейшем сопротивлении не только приказам начальников, но даже своевольству и насилиям каждого солдата.

Ограниченные таким повиновением, в бездействии свободы, они не имели и не могли иметь в продолжение целого месяца никаких сведений об успехах оружия и близкой перемене своей участи, между тем как бедность и голод, ежедневно увеличиваясь, приводили их в отчаяние. Что же касается до французов, то для поддержания своего самолюбия они беспрестанно рассеивали слухи, что Владимир взят, что Петербург в осаде, что им назначено зимовать в Москве, что их войско получило подкрепление, что русские просят мира и проч. При тогдашних обстоятельствах немного находилось прозорливых умов, которые бы видели в сих рассказах одну ложь и бесстыдство. Для большего же подтверждения таких слухов каждый день выезжали в Москву как бы новые полки конницы и подходила пехота с триумфальною пышностью победителей, хотя после я узнал, что это был один только обман для простого народа и что несколько полков, выехавши смиренно в одну заставу, объезжали полем к другой и старались казаться прибывшими на помощь. Французские чиновники, умевшие говорить по-русски, также разглашали о прибытии на помощь свежего войска, чему удалось мне видеть доказательства. После полудня пошел я на Рожественку к одному из моих знакомых и вдруг на дороге встречаюсь с одним французским комиссаром с белою на руке повязкою, означавшей его должность. Он был прежде старшим надзирателем в пансионе Год-Фруа, где я с ним познакомился. Едва узнав меня в крестьянском платье, он сказал: «Это ты, М. Каким образом?»
Я рассказал ему о своем намерении и потом спросил:
— Скажи, пожалуйста, отчего французы так торопятся выходить?
— От того, что на место их вступит сюда вспомогательный пятидесятитысячный корпус.
— Откуда же это?
— Из Владимира.
Я улыбнулся хвастовству и подумал: коли так, то это столько же верно, как и присылка легионов из Вологды. Сказав еще несколько слов, я пошел далее и дорогою, сколько можно было, думал об жалкой участи тех из соотечественников, которые принуждены были принять на себя какие-нибудь должности по приказанию французского начальства. Большая часть таковых были отцами семейств, не имевших средств или случая выехать из Москвы, или молодые люди, оставшиеся при своих родителях, которых не могли вывезти. Те и другие, по моему мнению, имели очень много причин не упускать первого средства, могущего доставить им и семействам личную безопасность. Сверх того, кроме принуждения, которому нельзя было противиться, продолжительный голод, каковой обещало зимование французов в Москве и который уже начинал свирепствовать, неизвестность о собственной участи, опасность быть мобилизованными на тяжкие работы или ограбленными до последней нитки, сохранение семейства: все сие кого бы не принудило не только принять на себя какой-либо чин по непременному приказанию, но и даже искать оного для спасения жизни? Надобно еще припомнить, что все, даже знатные особы и чиновники, были всегда наряду с другими мертвыми орудиями повелевающей власти и претерпевали равную или жесточайшую участь с своими рабами.

В размышлениях, прерываемых каждым нечаянным шумом, я пришел наконец в дом моего знакомого, и, увидевшись с его семейством, для которого мой приход показался удивительным, я разговаривал с ним о их состоянии и о том, что вместе с другими потерпели и они во время грабежа и пожаров. Справедливые рассказы снова представили гнусность поступков, которыми отличили себя французы от всех менее просвещенных народов. Впрочем, все люди, жившие в это время в доме моего знакомого, с признательностью отзывались о скромности начальников, остановившихся у него постоем; ибо они не только многих спасали от смерти, но без всякой пощады приказывали расстреливать подлых грабителей и вообще старались, сколько возможно, облегчать участь претерпевавших голод; также уменьшали их страх ласковым обращением и доставляли возможную безопасность. Мне рассказывали, что трое французов пришли грабить в соседний дом, принадлежащий одному доктору. Хозяин испугался, побежал известить о сем моего знакомого; он сказал о насилии капитану, и этот добрый (что может показаться чудом) француз, схватив саблю, бросился на помощь, и хозяин дома в этот раз ничего не лишился. Поговорив еше кой о чем, я пошел домой, обещаясь на другой день поутру прийти снова.
На улицах очень мало видел я французов. Ужасная тишина распростерлась повсюду. Подходя к Тверской улице, услышал я вдали огромный музыкальный марш и бой барабанов; останавливаюсь — и вижу приближающийся богато снаряженный конный полк. Это был один из пришедших на помощь или, лучше сказать, искавший помощи, потому что очень скоро проехал за кремлевские стены. Радостные звуки марша — и уныние города, бой литавр, повторяемый эхом между стенами обгоревших зданий, — и повсюду царствующая тишина придавали сему зрелищу разительную живость. Проходя по Леонтьевскому переулку, увидел я на столбе прибитый листок. Подхожу ближе, читаю, и что же бы вы думали это было? Афишка, чрез которую извещалось, что в Москве в бывшем доме Позднякова дают такую-то оперу и такую-то комедию. Вот доказательство французского тщеславия, думал я и хотел было сорвать это объявление, но мне помешали. Придя домой, хотел я отдохнуть от чрезмерной усталости; но только что засветили огонь, как вдруг во всем доме делается необыкновенная тревога. Постояльцы бросились оседлывать лошадей и торопливо собирали все, что можно было захватить с собою. Я вышел из покоев и спросил одного баварца, что это значит.
— Нам поход, — ответил он.
— Когда же?
— Может быть, в сию полночь.
Не желая рассердить его, я не спрашивал далее о причине внезапного отъезда. Но когда чрез несколько минут вошел к нам один поляк засветить погашенную свечку, то я не утерпел не полюбопытствовать и узнал, что они (по его словам) были в осаде; что им хуже, нежели русским, и что сейчас едва самого его не застрелили. Каким это образом? Теперь отдано приказание, что ежели кто не отзовется на второй оклик часового, то по тому стрелять. «Но мне некогда», — сказал он и ушел.

Таким образом, всю эту беспокойную ночь не удалось мне уснуть, потому что беспрестанный шум и неосторожное употребление огня ежеминутно заставляли бояться пожара: так до сна ли тут? На другой день, 7-го числа, как скоро рассвело, пошел я в университет и был здесь у одного чиновника, оставленного для присмотра; также видел еше двоих знакомых, которые имели несчастье терпеть всеобщую участь. Зайдя на Моховую в дом Нарышкина, взял я из разломанной кладовой портрет моего благодетеля, который и доставил ему в уверение, что был точно в Москве. Хотя усталость моя переменилась почти в болезнь, но, чтобы сдержать свое слово, я пошел на Рожественку и, проходя мимо Моховой и Охотного ряда, видел множество обозов, выезжавших на Калужскую дорогу, которые до того стеснили друг друга, что, начиная от Каменного и до Кузнецкого моста, почти невозможно было перейти через улицу. Не желая попасться в руки французов, употреблявших русских вместо проводников, я старался идти пожарищами и глухими переулками. На дворе у моего знакомого я увидел такие же действия. Свита итальянского вице-короля не уступала другим в поспешности, и когда трубач возвестил о походе, то все почти, а особливо солдаты, немедля оставили дом, чему скоро последовали и их начальники. Впрочем, я был сам свидетелем, как два капитана приходили прощаться с семейством моего знакомого и благодарили с чувствительностью за гостеприимство и ласки. Отсюда пошел я в банковскую контору и по дороге заглянул в церковь архидиакона Евпла, в которой тогда отправлялась служба. Стечение народа было невероятное, и кажется, что многие давно так усердно не маливались, как в тогдашнее время. Каждый день, как узнал я после, бывало множество причастников, и все русские исповедывались, как бы ежеминутно ожидая смерти. Вот новое доказательство состояния оставшихся в Москве граждан!
Через час я возвратился домой и сравнивал состояние Москвы, всеми оставляемой, с тем, в каком находилась она 2 сентября пред занятием французами. Между тем и другим было очень много общего, с тою только разницею, что теперь жители томились гораздо большею неизвестностью своей участи: ужасное безмолвие, предвещавшее новую гибель, распространилось повсюду; начальники выехали, и остались некоторые только солдаты для уборки обозов, столь ненадежные, что беспрестанно можно было ожидать грабежей и убийств, что после и исполнилось. Я хотел было этот день переночевать в Москве, но вдруг, в два часа пополудни, раздалось несколько пушечных выстрелов. Я выскочил на улицу, и густое облако, более и более увеличивающееся, показывало, что это был пороховой взрыв какого-нибудь здания. Любопытство заставило меня взойти на довольно высокую колокольню церкви Николы в Гнездниках, и я увидел быстро распространяющийся пожар недалеко от Красного Села. Это был взорван и зажжен полевой двор. Не прошло четверти часа, как во многих местах закричали: грабят, бьют. И я уже не знал, что мне делать. Остаться долее было бы то же, что искать своей смерти, тем более, что французы, с коими я говорил по-немецки или по-французски, легко могли взять меня в проводники или почесть за шпиона.
Итак, я решился, нимало не медля, уйти из Москвы. Простился с родными и пошел на Троицкую заставу. На дороге попался мне один попутчик, с коим мы дошли уже до конца Крестовской улицы и почитали себя в безопасности. Не успели мы подойти к валу, как двое французов, выскочив из караульни, схватили меня и моего товарища и приказали провожать их на Калужскую дорогу. Мы отговаривались, что сами не знаем, как туда пройти, но нам не верили. Наконец, к счастью, дело кончилось тем, что, забрав у моего попутчика серебряные деньги и обшарив меня, они пошли навстречу другим русским, которых, верно, хотели захватить вместо нас. Сколь усталость моя была ни нелика, но, избавившись от столь близкой беды, я пошел так скоро, что товарищ мой несколько раз просил меня остановиться и подождать его. Под вечер взошла луна, и мы шли уже шаг за шагом. Пикетов на дороге не было, и я ничего особенного не встречал, кроме сгоревших деревень и полей, совершенно опустошенных. Часу в восьмом мы подошли к Малым Мытищам, как вдруг видим, что к нам подъезжает один, двое и, наконец, целый отряд казаков, коих старшой очень вежливо спрашивал: давно ли мы из Москвы? Есть ли на дороге французы? Что там делается? Мы отвечали, что из Москвы вышли недавно, что не только на дороге, но даже и у заставы теперь уже нет французов, потому что они все опрометью выезжают. Поблагодаря нас за известие, казаки поехали к Москве с намерением, если можно, ворваться в оную.
Дойдя до следующей деревеньки, я расстался с моим попутчиком, ибо слабость моя принуждала меня искать ночлега. Увидев в двух избах огонь, я постучался в одну из них, и крестьянин, высунувшись из окошка, говорил, что у него очень тесно. Несмотря на это, я вошел в избу, и подлинно, почти негде было ступить. Вдруг слышу, что в одном углу называют меня по имени. Это были прежние мои попутчики, с коими я пришел в Москву. Избегая чрезмерной тесноты, я уговорил их ночевать вместе со мною где-нибудь на дворе. Тогда было уже довольно холодно, и я до того передрог в сарае, что, поневоле проснувшись, решился лучше идти до Пушкина. Попутчики мои на это согласились, и по  утро я пришел с ними на прежний мой ночлег. Крестьянин, у которого я оставил платье и деньги, услыхав мое имя, тотчас отпер ворота и опростал мне лавку для отдыха, в котором я имел великую нужду. Переночевав таким образом, на другой день я пошел до первой казачьей станции, и здесь, уговорив казака взять меня с собою, часу в одиннадцатом ночи отправился я в Ярославль.








Copyright © 1999 - 2013  Spectechnology, Ltd. All rights reserved. Borodinsky Bread - Borodinsky.com are trademarks Spectechnology, Ltd.
E-mail: vladimirbolgov@gmail.com  Phone +7(926)464-24-57, Vladimir Bolgov








Яндекс.Метрика